3. Прозрения Гоголя
Миражи
Мир «Ревизора»
Главное у Гоголя — именно фантазия, фантазмы, фантасмагоричность, неукорененность и совершенная невозможность укоренить данное лицо или идею, или рассказ: дело не в том, что черт летает над городом или Нос шастает по проспекту и ищет хозяина – это все детские игры, примерка, а зрелый Гоголь видит фантастичность всей русской жизни. Он первый это увидел, и в том его великая роль. Потом эти же идеи будет развивать Достоевский…
Слова Городничего, привычные, будничные, вскрывают такие бездны воровства и произвола, а главное – такое легкое к ним отношение, что вдруг видишь: России не изобразить и не понять: в ней какой-то огромный масштаб и совершенное отсутствие цивилизации. И это вторая основная доминанта, на которой он строит: совершенно не видно признаков культуры, все кишит гротеском, он лезет из всех дыр. Нельзя сказать, что Гоголь «использует гротеск» — скорее, гротеск использует Гоголя! – сквозь него протекает в зал, на улицы; и возникает мир кошмарных искажений и парадоксов, мир, где нет ни одной правильной черты: свалка объявляется символом благоустройства, городовой ставится на мосту, как столб, а единственная проблема медицины – в том, что от фельдшера несет всегда водкой. Здесь взятка не проступок, а воздух, которым они дышат: попробуйте, отнимите воздух – что будет?
Они фантазмы, для нас, но столица, для них, — тоже призрак. Все призраки! Почему приняли его за ревизора? – да потому что невозможно отличить и определить призрака в реальных координатах. Столица, власть – все это там и до сих пор призраки, странные фантазмы, которые живут совершенно иначе, и которых ни понять, ни убедить ни в чем нельзя…
Слово становится громом, молнией, вырывается из координат реального мира, это чистый сюрреализм, и странно, что об этом никто не сказал даже. Нельзя это играть в реальном времени, пространстве, ритме и пр.
Герои тут живут не по общим законам — даже законам физического мира, скажем, — нет ничего подобного, а каждый живет как бы по своим законам, и отношения, которые устанавливаются между смотрителем училищ и учителями, совершенно не похожи на отношения Городничего со своими гончими псами. Это как бы иные миры, и Гоголь именно раз за разом, в каждой сцене, лепит новый мирок, и совместить эти мирки невозможно, так что Городничий дает чиновнику указания, но совершенно не понимает, как там все крутится и каким образом можно эти указания в его берлоге применить – пожалуй, совершенно невозможно, — он и добавляет каждый раз: «Это я так, к слову сказал…» — и вы внутренне вдруг чувствуете: вот Россия, т.е. именно по несовместимости, громадности и разности частей, молекул, из которых никогда не получается единое тело, единая идея, единая жизнь.
Есть мирок Добчинского с его незаконным сынком, который всю жизнь будет тянуться до этой сантиметровой планочки — фамилии папаши, и как же возможно совместить его с мирком судьи, или самого Хлестакова, ведь там полминуты от клерка до главнокомандующего, нет разницы между ними! Там нет вообще ничего надежного и верного… Совершенно несовместимые масштабы!
Кстати, когда он рассказывает о явлении своем в присутствие, когда он говорит, что надо сделать «это так, а это вот так…», это реалистическая картинка: видимо, так и является их начальник, чтобы блеснуть, как комета, и улететь, и чем менее его видят, тем более боятся — он тоже становится грозным призраком, как сам Хлестаков, как истинный Ревизор в страшном финале. Так рождается мир призраков.
Чем призрачнее, тем выше, сильнее, грознее. Мимикрия во всем: ведь силы нет, она не крушит, не действует, только грозит, и этот страх буквально парализует всех. Это неизбежно при таком стиле жизни, когда никто не понимает никого, и все живут в своем мире. Более того, явление хлестаковщины как полной пустоты и сквожения /Городничий тоже ведь — Сквозник!/ и выводится из такого невозможного для человека состояния неукорененности и страха: страх рождает призраков, как мы видели это и в «Шинели». И точно так же, как там, призрак /Хлестаков/ мстит.
Мы призраки: у нас нет прав, нет, следовательно, и обязательств, и долга, нет идей, нет планов, потому что любой может быть опрокинут в минуту. Такова наша жизнь: в ней веют вихри и мечутся призраки. Нет ничего положительного и верного, даже числа — и те относительны, поэтому Хлестаков, истинный продукт этой действительности, может легко брать 65 рублей вместо тысячи и говорить, что «это все равно»!
Писали (например, Набоков), что, якобы, Гоголь сам не понял этого гениального хода, этой репрезентации самой сущности русской жизни, которая и делает пьесу гениальным фарсом, но все дело в том, что суть ее не в действии, а в слове, самой стихии слова, которую сложно было уловить самому автору, вот он и взялся ее переиначивать и объяснять уже после написания /к счастью, не трогая самого текста/. Надо было написать все эти глупости про то, что ревизор – наша совесть, — иначе, пьесу запретили бы, и гонораров бы не было… Понять этот текст, прочувствовать это кипение небылиц, парад призраков, выскакиваюших теней, тел без лиц и наоборот, — чрезвычайно сложно. Сыграть все это — дело далекого будущего.
Я приведу один пример – самого героя; итак, окружающий мир становится каруселью миражей; все относительно – это надо понимать – даже тот же Хлестаков врет глупо, абсурдно, однако почему-то никто не видит очевидного: в этой вот реальности чиновного Петербурга он вошь, а он не желает жить «вошью дрожащей».
Он пожелал хоть на миг возвыситься, взлететь, и тут дело глубже, чем плоская сатира: тут ведь не в пьянстве дело, а у него в башке полная бессвязность, потому что истинно вошь и не может иметь свои мысли в голове – он даже ничего придумать не умеет, как соврать половчее – придумал вот суп из Парижа в кастрюльке да арбуз в семьсот рублей!
У нас гений актера часто затмевал смысл, и недаром там было так много талантливых актеров (ибо не было авторов), и когда Миронов так блистательно играл сцену вранья, никому и в голову не приходило задать пошлый вопрос: а, собственно, что он играет?
Тогда таких вопросов вообще не задавали; а играл он просто пьяного клерка, и во всей этой блестящей сцене смысла было меньше, чем в крике чайки – так сказать, одна актерская игра, ИГРА в чистом виде! – прекрасная вещь, но у меня тут речь о другом…
Так что сыграть настоящего Хлестакова, может, и возможно, но пока что я не видел…
Несомненно, эта художественная идея дала потрясающие плоды; у Чехова мы видим ту же неукорененность, но глубже, трагичнее прочувствованную. Посмотрите на его пьесы: там герои говорят мораль, которая уже отброшена, она не работает, и там никто не доволен этой жизнью, в которой нет устоев. Никто никого не слушает – прямо как в жизни…
Они живут иллюзиями, миражами, как выражается дядя Ваня, потому что нет действительной жизни /эта идея гоголевская/, и как только гибнет, гаснет мираж, герой гибнет следом /как Константин в «Чайке» или Иванов/. Эта идея стала центральной в нашей классике. И угасла в нашем веке, потому что они чувствовали возможность прекрасной жизни, видели ее — пусть чаще в виде великого миража, — а мы утеряли и этот мираж. Мы не видим уже великой жизни, и гоголевская тройка кажется нам громадной и фантастической гиперболой. Способны ли мы вообще понять его теперь?
В Гоголе поразительно уживались два существа: гениальный поэт, восторженный и гневный, романтик и сатир /не в смысле автора сатиры/ — и добропорядочный обыватель, который всю жизнь пытается сдержать первого и произносит нравственные проповеди, и уверяет всех, что он рожден пророком, хотя этого пророка в себе он боится, как огня. Первый писал произведения, а второй их пытался объяснять и тоже, в конце концов, взялся за перо, но пророк сгреб его писания и сжег их…
Следующий интересный момент в том, что именно Гоголь, а не Островский, отец нашего театра. Островский, который представляется таким русским, таким от почвы, коренным, национальным, на самом деле чаще не поднимается до образа — дает типы.
А, вероятно, каждый национальный театр несет в себе что-то коренное, важнейшее, присущее только ему, что и определяет его лицо. Это трудно определить иностранцу. Почему именно Мольер определяет ту чисто французскую ноту, идею, струну? Именно Гоголь — русскую.
Он проник в суть этой миражной жизни, полной призрачных надежд и вранья, где все время иллюзия: то она тешит, то самообман, то пугает, то убивает… Мы потом видим это у Чехова, чьи герои отчасти таковы, как у Гоголя: Раневская, которая в плену иллюзий, или Иванов, который никак не может поверить в гнусную реальность, или Константин, который стреляется, когда мираж рассеялся. Никакие Соленые не могут перебить эти миражи. Это ужасно печально — печально, что наша жизнь такая, но ясно, что иной она не будет, наверное, никогда.
Миражная стихия ужасно сильна в нас, ведь и политический мираж коммунизма недаром заворожил всю страну на несколько десятилетий.
Набоков сформулировал смысл того метода и того мира, который строит Гоголь: эти миражные миры возникают из одного эпизода и даже просто из случайного прохожего, собачьего лая или воспоминания автора. Реальный мир России отсутствует – Гоголь его и не знал вовсе. Миражные миры наполняют его поэму. Здесь есть о чем поразмыслить…
Главный вопрос философии – вопрос о сущем. Насколько существует все, что мы видим перед собой, и сами наши ощущения – можно ли им верить? Наши идеи, убеждения, у кого они есть – прочны ли они и реально ли отражают жизнь?
И тут любого человека, который решил всерьез разобраться, ждут неожиданные открытия. Наша жизнь сегодня стала тележизнью. Дурацкий ящик собрал в себе все черты «нормальной жизни», и некоторые с легкостью поверили, что надо обязательно чистить зубы данной пастой, пить пиво «Солодов» и вливать в машину только масло номер 1, чтобы считаться нормальным человеком. И там менты всегда ловят всех воров и убийц, все связи кончаются браком, причем потрясающе счастливым, и две дуры обсуждают публично вопрос о том, можно ли изменять мужу.
Этот бездонный резервуар густой пошлости не имеет вообще ничего общего с реальной жизнью, где раскрываемость преступлений равна 20%, у дур нет мужей, а процент разводов приблизился к цифре 70. Телевизор стал вызывать досаду даже у патентованных пошляков. Этот суррогат не является живым миром – это обложка, которая своей пошлостью затмевает даже само ничтожное содержание бульварного издания.
А вот Гоголь движется в обратном направлении: он создает настоящие живые миры вопреки дикой реальности русской провинции, чей затхлый дух он все-таки гениально верно уловил и выразил. У него силой метафоры Собакевич становится неким исполином, суперматерией, начисто лишенной духа. Куриное царство Коробочки или человек-черная дыра Ноздрев – истинные шедевры этой художественной онтологии.
Это глубоко художественное преобразование реальности, и ироничная сублимация нежданно выворачивает их всех наизнанку. Образуется поэтичный, ироничный, поющий мир поэмы – именно поэмы, потому что эта проза все время отрывается от земли до этой его тройки, которая несется неизвестно куда и зачем – но и тут абстрактность и иррациональность русской жизни выражена вполне.
Герой Гоголя путешествует без маршрута и конечной цели, и его круги по имениям, где он собирает мертвых, похожи на нанизывание колец вязки, однако в результате этой работы возникает не реальный предмет, а мир иной. Этого не поняли русские читатели, видевшие в поэме сатиру.
В своей гениальной пьесе Гоголь упивался миражами – в поэме он пытается вырваться из миражной России (ее как раз и можно сравнить с той Россией, которую вы видите на телеэкране), он обещает показать настоящую Русь с богатырями и красавицами вместо свиных рыл, и самое потрясающее в этом художнике – его борьба, попытки победить эту пошлость, сбросить ее, высмеять, сжечь сарказмом, — словами Н. Бердяева: прорваться к бытию.
И художник пытается показать эту нормальную Россию во 2м томе. Однако могучий гений сжигает приятную и нравоучительную картинку и оставляет лишь первый том, в котором с пронзительной ясностью он запечатлел этот вечный раскол между мечтой и реальностью, живой правдой и гнусной пошлостью, которая непобедимо затопляет страницы его книги – и саму Россию как раскол, собственную душу как раскол, и в каком-то светлом отчаянии взмывает в финале его тройка прочь от этой проклятой земли, где он не нашел родной души и духовной истины.
Этот заряд энергии, эти искания и стремления, это неприятие пошлости стали его заветом и ядром той литературы, которую неверно окрестили натуральной школой, и которая воздвигла высокие шедевры, полные тех же исканий, тех же упований и свершений. Толстой, Достоевский, Гончаров, Чехов, Бунин исследовали те же расколы, звали к тем же исканиям, хотя никто из них не сохранил остроты гоголевского пафоса, и даже у Достоевского нет великолепия его гротеска.
Обвинения в адрес Гоголя нелепы. Обвинение, что будто бы он изобразил таких мертвых душ – помещиков, — которых в России не бывает, неверно, поскольку он дал собирательные образы, оставил их и дальше коснеть и смердеть, в то время как вокруг них вихрится и завивается настоящая живая жизнь, высшая реальность текста, кипящего образами и чувствами, пронизанного высокой поэзией – о, в нем слишком много выражено, и самое главное – та вечная русская ирония, которая и составляет главный нерв всей нашей классики.
Кстати говоря, не только классики: это самое русское чувство на свете помогало многим из нас выстоять в этой реальности «мертвых душ» — утвердить поверх нее иную, высшую реальность, а это и есть схема, предложенная Гоголем. Так мы рассказывали анекдоты в душную брежневскую эпоху, так и сегодня пожимаем плечами, слушая залихватские речи новых краснобаев…
Набоков обвиняет Гоголя в нравоучительности, однако психологически это можно объяснить. Гоголь ведь видел, что главного пафоса его никто не видит и не понимает, даже друзья-славянофилы, — это прискорбное явление полного непонимания публикой своих пророков не только в России наблюдаемое, — отсюда его стремление быть полезным, сказать ясное слово о Боге и вере.
Пророку, видимо, ужасно, даже трагически трудно молчать, оставаться на периферии бытия, не влиять на ход действительной жизни: в нем происходит весьма драматическое столкновение миссии и судьбы. И он желает утверждать – о сколько светлого и вечного может он утвердить! – но как утверждать, находясь в этой гнусной реальности, как – где – кому сказать светлые слова о благодати и спасении? Манилову, Коробочке сказать их?!..
«Переписка» и стала второй стороной медали, и если в художественном творчестве он добился могучего пафоса отрицания, да еще и построил удивительный художественный мир, сохранивший поразительные разломы и противоречия живой жизни, то в последних своих книгах он строил храм.
Не поняли, как водится, ни того, ни другого. Глупый и прямолинейный Белинский громил его за «Переписку» — полагали, что эта книга была отречением от «натуральной школы», от «обличения». Однако не то плохо – жаль, что до сих пор не прочли мы Гоголя по-настоящему, до сих пор все ходим и смотрим его «Ревизора» как фарс, и новые молодые и горячие олухи все упражняются в сценографии там, где великое прозрение могло бы открыть духовное око человека!
Грустно видеть это, и когда слышу про «возрождение России» и прочие благоглупости, мне хочется дать один совет. Хочется сказать им: успокойтесь, г-да, погодите… Сядьте, спокойно прочтите «Ревизора». Попробуйте вообразить, понять, прочесть то, что написано, увидеть сцену… Потому что если вы не понимаете этой пьесы, вряд ли вам стоит браться за возрождение России! Скорее всего, вы возродите чудовище.