Вступление

Поэзия Николая Гумилева

Идут годы, все меняется, и мы меняемся – незаметно, шаг за шагом, а потом оглядываемся назад и вдруг вспоминаем: сколько же дел было задумано, и как мало сделано… Мы стали другими, и теперь иначе смотрим на все. В том числе и на великих поэтов.

Это хорошо, что дети у нас в школах читают классиков. Закладывается основа будущей культуры, языка, но все это в будущем. Я убежден, что ученик не в силах оценить все значение этих текстов, тут нужен большой жизненный опыт – опыт неудач и несбывшихся надежд, чувств и идей; и странно, волшебно поэзия, которую читал всю жизнь, вдруг открывается во всей своей полноте…

Гумилев — это знаковая фигура для всего ХХ века. Это высота. Ведь акмеизм и происходит от акме – вершины… А многим из нас сегодня не хватает именно высоты; дела, деньги, бизнес… друзья мои! – я желаю вам иметь много денег, быть богатыми и успешными, но иногда поднимите голову от этого… дна, от этих дел – вздохните глубоко и прочитайте такие вот строки… они плывут, как крылья сильной птицы:

Ты помнишь, далеко, далеко, на озере Чад
Задумчивый бродит жираф…

Сколько в них свободы и человеческой глубины… Это нечто необычное, экзотическое и жаркое, как зов мира иного, как явление самой гармонии, всплеск красоты… Ее мало осталось и в поэзии, и в жизни – по многим причинам. Долго людям навязывали строевые ритмы, эстрадную поэзию, в которой было так мало красоты и вкуса! – не говоря уже о смысле. А в последние годы люди как-то быстро решили, что все разом поменялось, что теперь мы живем в другой стране.

В другой? В какой же? И кто поменял?.. Кажется, все это не так просто. Опошлить – просто, а вот вернуться к настоящей поэзии и высокому искусству – очень сложно. И поэтому мы считаем, что будет полезно окунуться в этот источник, снова перечесть забытые книги – но уже иначе, взрослыми глазами современного человека.

Что такое аналитическое чтение?

Это попытка представить лирику в ее полноте, услышать тайные голоса, прочесть тайные знаки… Мы многое утеряли в этом страшном веке террора, войн, ошибок. Это попытка восполнить нашу культуру чтения и в какой-то мере – это попытка иначе расставить акценты, восстановить ценностные ориентации. Что греха таить, многие фигуры занимают и сегодня не свое место…

Разумеется, чтение книг – процесс индивидуальный, и невозможно идеальное прочтение. И никому нельзя его навязывать. Просто, один человек делится с другим своими мыслями, находками, прозрениями; возможно, они вызовут реакцию, может быть, восхищение или неприятие, другие идеи, другие прочтения… Этот процесс и называется культурой. Это как раз то, чего нам сегодня не хватает.

 

Глава 1.

Пещеры, жрицы, наяды, тигры и змей — и обычные змеи, тут же «бессильные гномы», павлин и, наконец, «в пепельной одежде» — Смерть — его мир так многолик, ирреален и красив, жизнь и смерть рядом, неразделимые, как любовники, которые «умерли оба», и их гробы так же неразлучны, как и души… Тут, кажется, совершенно угас мир реальный – наша повседневная действительность. Он служит поэту как набор аксессуаров для очередной фантазии. Но есть ли во всем этом — смысл? То есть, когда вы пишете слово «смерть», вы обязаны положить на весы тяжелые гири — такие слова просто так не пишутся! Рассказывать истории про то, как мы там воевали /в Африке/ — истории, от которых за версту несет выдумкой! — и при этом что же, он полагает, что ему верят? Приходит мысль, что это просто красивые стихи, красивая поза… Мы будем пользоваться некоторыми краткими вставками — из воспоминаний современников.

Сергей Маковский:

Единственным утешением от злых дум было для него искусство, поэзия, а родоначальником ее представлялся ему дух печально-строгий, учитель красоты /как Лермонтову и французским «проклятым поэтам»/, принявший имя утренней звезды. Отсюда — такое языческое восприятие жизни «по ту сторону добра и зла». Недаром, как Адам, что «тонет душою в распутстве и неге», но «клонит колена и грезит о Боге», он хочет быть, как боги, которым «все позволено»… 1

«Хочет быть, как боги…» — но это что же, всерьез? Или поэт и должен хотеть быть, «как боги»?! — и в этом весь смысл творчества?.. В школе символизма человек учится проходить сквозь реальность. Она есть набор символов, эмблематична и условна. Требуется новая форма для реализации новых и новых состояний. В лирике Гумилева возникают совершенно уникальные формы — изящные, из всех веков, на всех материках – для реализации чисто духовной идеи. Смелость и всеведение, некоторая претенциозность и яркость, тут, — требования к форме. Идея реализуется в чистом виде, это конкретное творчество новой реальности в сложном духовно-интеллектуальном синтезе, и в таком качестве поэт действительно страдает и мыслит, живет и любит, «как боги», и тем самым не просто предоставляет нашей фантазии очередную игрушку, но увлекает странно, непостижимо, магично…

Скажем сразу: надо или принять все это за игрушки, или попытаться проникнуть в смысл красоты. Серьезное дело рождается из серьезной исходной позиции.

 

Отражения во тьме

Сразу поражает некое единое настроение, которое вдумчивому читателю много говорит о поэте: твердость тона, позы, жеста, некое единство миросозерцания, вылитое в уверенной интонации, чеканных строках; мы еще не знаем, что в них, собственно говоря, есть: не анализируем слово, но воспринимаем его целостно. Поэт так и пишет, и сначала поражает эта тягучая интонация ужаса и мрака /»Крыса», «Ужас», «Ягуар» и пр./ — тут за строкой стоит нечто темное и громадное, чего выразить он не может, так что носителем ужаса становятся любые звери, люди, предметы, природа — все. И затем Ужас в стихе его разворачивается в сияющий и грозный мир: Гумилев идет от ужаса, первоначального, древнего, — к вершинам светлым, как бы выходя из пропасти мира сего, из мрака ночи к горнему свету.

«Влюбленная в дьявола» — тоже какая-то заявка на драму, но где драма? Этот чудесный, поражающий ритм, который он изобрел для своей таинственной истории — не более чем тональность. Все это остается простой картинкой, вспышкой из Средневековья, и читатель словно на миг окунулся в этот роковой и мрачный омут…

И зачем сегодня в капелле
Все сходились, читали псалмы,
И монахи угрюмые пели
Заклинанья против мрака и тьмы?

Смысла нет. «Мрак и тьма» — вообще одно и то же. Демоническая картина, томящая невысказанным… Но и какая-то безысходность девичьей мечты, в которой он видел всегда высокий и важный смысл. Тайны жизни и великие разгадки не в рассуждениях мыслителей, которые только дефинируют, подводят итог драме, — это не сама драма. И в гремящих, мрачных строках, где на поверхности лишь эта влекущая картинка скачущего мимо замка всадника и шепчущихся в зале вельмож, таится непрочтенный смысл…

Отражения. Странная вещь… Красота земная, настоящая, конкретная, очень широко представлена в его стихе, поэтому удивляет, когда видишь, что человек, собственно, тут потерялся. Гумилев, для меня, был всегда поэтом силы: конквистадор, явившийся покорять, охотник, дон Жуан. Однако сам покоритель осознает свое несовершенство, оттого и путешествует: путешествия эти все более напоминают метания — покоряет пространства, не в силах покорять сердца, души, умы?

Собственно, разве не такова природа любого путешествия… И его мучат мечты, которые не осуществимы, не может он «умчаться вдогонку свету».

Душа, одержимая смыслом, напоенная им, жаждет свободы от смысла, разорвать цепи, но не может вырваться: прозрения и раскаяние, чувства и разбитые иллюзии цепко держат ее в когтях.

«Память»: там жизнь — это
Мелькающие отраженья
Потерянного навсегда…

Жизнь — отражение. Как найти и вкусить истинной жизни? Как уйти от этой вечной условности уклада, долга, связей, отношений, слов, слов, слов? Он чутко ощущает какую-то роковую неубедительность этой жизни, разрыв корней. А как восстановить корни? Даже формулировка задачи рождает недоумение… Для этого ведь мало изобразить в романе, скажем, ситуацию, где герои понимают эту драму и жаждут, и рвутся к корням, к почве…

Когда же наконец, восставши
От сна, я буду снова я,
Простой индеец, задремавший
Священной ночью у ручья?

Итак, первое его открытие в том, что люди стараются усложнять жизнь, загонять простые отношения и чувства в сложные лабиринты условностей — и перерождаются, теряют суть свою. Он жаждет ясности и добивается ее, хотя конечно же эти ясные отношения вовсе не однозначны — и трагичны.

У него рождается отстраненность от цивилизации /школа символизма/, он не носитель какой-то морали или ценностей — он простой охотник, который к тому же чутко ощущает свою зависимость, отравленность, невозможность стать этим простым охотником…

В самом деле, мы полагаем себя носителями чуть ли не истины и любви, а на самом деле навеки отравлены, наше искаженное сознание полно сомнений и лжи. Надо опроститься до предела и войти в храм — не как жрец, причастный высшим таинствам, а как вечный отрок, неофит, полукровка, странное существо, которое в своем развитии остановилось между Богом и прахом. Однако человек не должен утерять ни того, ни другого. Бог и прах одинаково важны! Стать индейцем, простым, но в простоте своей совершенным существом, земным и ясным. Вот завет Ницше о любви к земле. И именно этой ясности скорее откроется и Бог… Первозданность и ясность этой лирики поражает сразу же, и именно этой ясности и простоте и открываются могучая прелесть слонов и крокодилов, «розоватые рыла» нигерских бегемотов, пальмы и данакили с сверкающими копьями. Он принимает их, уродливых и грозных, убивающих и безжалостных, страстных и диких: ничто не пугает и ничто не отвращает его на его земле, а она — его, в какой бы точке света он ни был.

 

Это ключевая проблема онтологии. Человек, тут, не отражатель чего-то, а выразитель первоначальных опытов и ощущений. Мы ведь стали отражателями — в мире отражений, — такова природа современного интеллигентного человека. Он ведь учится, все время впитывает информацию и изменяется, эволюционирует к утере своего Я, все более становится складом знаний и впечатлений /особенно с нашей страстью к путешествиям и телечудесам/ — все менее верит, что может что-то открыть. Все открыто уже.

Творец, поэт по природе не должен становиться отражателем – но выразителем смысла. Импрессионизм был только моментом, отправной точкой для новой эстетики — в нем не было идеи. Творец ищет о-существления /»Стань сутью ныне, словом бывши…»/, и тогда слово наполняется иным содержанием: не посредством его, омертвляя, иссушая, а через него выражается смысл, и в нем ощущается новое движение, отголоски миров, бури страстей и впечатлений; ход строки, дыхание стиха становятся мощными, исчезает минутное и манерное.

Это можно сравнить с ощущениями бегуна на длинную дистанцию, когда исчезают рывки, прерывистость дыхания, и тело повинуется вполне, как бы выполняя программу. Все напряжено, и о победе он не думает. Она далеко и она сомнительна, потому что тут все зависит не столько от твоей тактики, а более от того, вообще выдержит ли твоя природа, хватит ли сил. Ты бросил вызов своей природе, и ты преображаешь ее. А когда в русской поэзии звучат такие мотивы, бьется в строке такая мощь, мы сразу вспоминаем одно имя: Лермонтов. Этот единственный настоящий русский романтик подарил нам мощь истинного демонического бунта, разлад с миром /черта настоящего романтизма/ и безнадежность любви и обреченность человека высшему уделу, духовную его обреченность: настоящий романтизм всегда внутренне духотворен. У Гумилева разлад и бунт принимают иные формы. /Наверное, всякий великий поэт вносит принципиально новую ноту в романтическое миропонимание/.

Дело в том, что Серебряный век дал блестящие плоды: открылись громадные потенциальные духовные возможности человека, огромное многообразие форм духа. Тут и искусство с взрывом формотворчества, и переводы книг /от Ницше до Джеймса и др./, в которых открываются формы реальной духовной жизни. И поэзия Гумилева, подобная последнему цветку, самому яркому и поразительному соцветию этого века, таит глубочайшие интуиции возрождения, триумфа — и гибели. О, нет, это не просто /как принято считать/ предчувствие личной гибели поэта Гумилева: когда данакиль убивает героя «Леопарда», это столкновение миров, которое происходит сплошь на страницах его книг.

Дикий, первобытный и простой мир всегда будет, его не истребить и не просветить — никакая цивилизация с ним не покончит, напротив, ослабеет и падет под диким напором орд. В каждом из нас живет хаос, и пусть хаос пойдет на хаос, а если мы смиримся, ослабеем, не будем начеку, нам останется только молча наблюдать, как данакиль поднимает копье…

То есть, в мире отражений мы теряем силу. Мы обречены.

* * *

Следуя за своим духовным отцом Лермонтовым, он тоже «счастия не ищет», он русский скиталец. Идет поиск ценностей, потому что его духовная судьба зависит от ценностей, которыми он реально овладеет. И поэтому его герой снимает себя с вершины пирамиды, он теперь не царь природы, но рядовой охотник в конкретной реальности, и он готов учиться у природы: распахивается сияющий мир Африки, мир Ее Очей. Она, данакили, алоэ, туареги — каждый может что-то дать ищущей душе. И он начинает ощущать конкретную силу — даже если звезды отвернутся от земли,

У меня есть две лучших звезды —
Это смелые очи твои.

Смелые… Почему — «смелые»? Девушка, в его стихах, мудрое существо, и ее мудрость, видимо, в этой способности сохранить цельность и связь с землей, в духовной скромности, которой так не хватает мужам: она есть неизменная часть природы, и при этом, будучи в ее строе, девушка сохраняет свои мечты и желания, всю полноту бытия, все порывы. Ее белый платок оправдает меня, незапятнанный, перед Богом в день Страшного Суда.

 

Красота… Ее нельзя сложить, выстроить, изобразить, нельзя придумать, она сложна, многолика, необъятна. Наше понятие о красоте ограниченно и ничтожно. Мы можем учиться ей, внимать и слушать, потому что она разлита в мире, как невидимый для грубых очей океан… Его книги — единый гимн красоте. Дробный топот антилоп или пестрая толпа на поляне, величественный разлив Нигера или травы в рост или алые цветки алоэ или гора черепов — все это ужасное, страшное, великое, изящное, дикость и сияние — в нем нет гипертрофии, которую вносит любой эстетизм.

Когда красота становится «красотами», раздражает и отвращает… Когда кишит излишней экспрессией, становится плоской и банальной, тужится в попытке выжать из слабой фантазии «нездешние цветы». А у него этого нет. Тут все цветы здешние, но надо было пройти тысячи километров, чтобы их отыскать. Внутренне, в своем чувстве, поэт прекрасно сохраняет гармонию цельного восприятия, он не бежит за каким-то цветком или женским лицом, но спокойно лепит цельную картину.

Красивость — это внешняя кромка, суть термина не в том, что там красиво, а в том, что за красотой, или, точнее, в красоте этой ничего нет, красивость есть пустота, бессмыслие. Знаменитое северянинское:

Это было у моря, где ажурная пена…

Вранье все: не было у моря, не играла королева в замке Шопена. Это просто красивые слова. Честь и хвала поэту, который прекрасно это понимал сам. А вот типичное из Гумилева:

Из камня серого иссеченные вязы
И купы царственные ясеня, и бук,
И от фонтанов ввысь летящие алмазы,
И тихим вечером баюкаемый луг,

В аллеях сумрачных затерянные пары
Так по-осеннему тревожны и бледны…

Мощная, живая музыка выносит эти строки, так что вы невольно пропускаете ударения: алмазы и аллеи вы пролетаете, они становятся элементами звукописи, бликами Золотого Века, печально и легко пролетающими в воздухе, — Вилла Боргезе в прошлом, и алмазы, и фонтаны, «сумрачные аллеи» — только красивые картинки светлого и печального сна. Они и должны быть так красиво-бессильны, радовать глаз и наполнять душу легкой грустью по ушедшему навсегда. Но живое чувство поэта звучит тут – оно главное и делает эту красоту содержательной, так что долго еще звучит в вас это настроение, этот протяжный, мягкий ритм.

И еще одна мысль… Наверное, он несет в себе некую сверхзадачу, высшую цель: вместить в душе мир. В чувстве своем он переживает гармонию Вселенной. Для него, это не уникальность, а самое естественное стремление человеческого духа. Иначе, невозможно познание и рост души. Это самый экзистенциальный поэт на свете: для него нет знания, нет чувства, нет ничего без развития и преодоления. Все — в осознании себя реальной частицей мироздания и потому носительницей мировой гармонии, ничего — в «пустых садах мечты». Даже если марсиане прилетят в Сахару, они дадут ей то же имя — Сахара. Она неизменная и велика, и человек должен пройти огромный путь, чтобы впитать, научиться такому величию.

Пока же он с нею несоизмерим. Поэт отказывает человеку в величии только на том основании, что он – двуногое и вроде бы обладает интеллектом… Величие — плод труда, подвига. Плод проявления. А высшим проявлением является творчество.

И на дне мирового колодца
Он безумье свое проклянет!

 

Г. Иванов: 

Внешность Гумилева меня поразила. Он был похож на медленно и важно двигающегося манекена. Я сразу заметил его большой, точно вырезанный из картона нос, его голову, стриженную под машинку, его холодные косые глаза без бровей. Одет Гумилев был тоже странно: в черный длиннополый сюртук и оранжевый галстук. Нас познакомили. Несколько любезно-незначительных слов о моих стихах, и я сразу почувствовал к нему преувеличенное почтение, граничившее со страхом. Только через несколько лет тесной дружбы это чувство (я не был исключением — Гумилев внушал его всем окружающим) окончательно исчезло.

Внешность Гумилева тогда показалась мне странной до уродства. Он действительно был очень некрасив. Но у него были прекрасные руки и редкая по очарованию улыбка.

*

Он не путешествовал как турист. Он проникал в неисследованные области, изучал фольклор, мирил враждовавших между собой туземных царьков. Случалось — давал и сражения.

Негры из сформированного им отряда пели, маршируя по Сахаре:

Нет ружья лучше Маузера!
Нет вахмистра лучше Э-Бель-Бека!
Нет начальника лучше Гумилеха!

*

Осенью 1914 года Гумилев за чашкой чая в «Аполлоне» неожиданно и как-то вскользь сообщил, что поступает в армию. Все удивились. Гумилев был ратником второго разряда, которых в то время и не думали призывать. Военным он никогда не был.

Значит, добровольцем, солдатом? Не одному мне показалась странной идея безо всякой необходимости надевать солдатскую шинель и отправляться в окопы. Гумилев думал иначе. На медицинском осмотре его забраковали, ему пришлось долго хлопотать, чтобы добиться своего. Месяца через полтора он надел форму вольноопределяющегося Лейб-Гвардии Уланского полка и вскоре уехал на фронт.


«Дагомея»

В этом стихотворении царь казнит удачливого и могучего полководца, посылая его к своему отцу — солнцу. Под боевые крики и гимны полководец тонет в волнах. Картина торжественна и величественна — и символична:

И тонул он в воде, а казалось, в сиянье
Золотого закатного солнца тонул…

У каждого поэта есть свои «тайные» идеи и образы, привычные, собственно, его, родимые пятна его лирики, по которым мы сразу узнаем его.

Для Гумилева, путь человека на земле бесконечен. Пожалуй, это и есть самая главная его философская идея.

Нет пределов нашей вере и порыву, отчаянному подвигу надежды. Человек бесконечен, и поскольку мы не ведаем пределов: к чему мы идем, свою судьбу, высоту взлета, — то и дерзание бесконечно и вечно. Конквистадор добывает заветную лилию «рукою мертвеца» — а это самое раннее его стихотворение. И этот полководец уже не имеет на земле цели: он ниже кучи отсеченных им голов!

Ожерелий, колец с дорогими камнями
Я недавно отправил тебе караван,
Но ты больше побед одержал над врагами,
На груди твоей больше заслуженных ран.

И как доблесть твоя, о единственный воин,
Так и милость моя не имеет конца.
Видишь, солнце над морем, иди, ты достоин
Быть слугой моего золотого отца.

 

Полководец уже не имеет на земле цели — он достиг всех. И он бросается в золотую пучину…

…Он исчез, и светилось лицо у владыки,
Словно черное солнце подземной страны.

То есть, лицо царя становится солнцем той страны, куда прошествовал полководец? Скорее, оно онтологически пусто, оно маска. Потому что полководцы и поэты, герои и скитальцы никогда не становятся царями.

Они уходят в иную страну /»Я пришел из иной страны…»/ — в отличие от царей, путь их бесконечен…

 

А произошло это потому, что он стал выше горы отсеченных им голов — он возвысился, нарушив некий земной закон, вышел из круга. И потому должен следовать дальше по пути духовного перевоплощения. Дорога к славе бесконечна. Воины верят, что их полководец дойдет до Солнца! В этом стихе воздвигаются какие-то незыблемые, могучие святыни. В чем секрет? Почему они так убедительны? Этот вопрос — из самых важных для нашего времени, серого и циничного, когда само слово «святыня» отошло к высокому стилю, его и употреблять-то мы разучились…

Наверное, один из секретов в том, чтобы не выходить из естественного круга явлений. Понимать этот круг и чувствовать ток жизни. Нет, дело вовсе не в том, чтобы расстаться, так сказать, со своим духовным первородством, променять его на чечевичную похлебку дикости, стать, как звери. Весь секрет в том, чтобы, оставшись могучим и духовным существом, подчиниться приказу царя и прыгнуть в золотую пучину — умом понимая всю глупость такого слепого порыва, но душой ощутив безысходность жизни тут, на земле, невозможность для тебя продолжать, как белка, бежать по замкнутому кругу побед и разочарований; не отречься от пути и от судьбы. И тогда ты станешь лицом к лицу с Роком.

Смысл величия в том, чтобы достичь некой высшей точки земного пути. Но дальше? Не следует думать о «дальше», не надо все время безысходно мечтать и строить планы, заведомо зная, что они не осуществимы. Ты вечен — и потому так легко ставишь жизнь на кон. Эта тема развита потом в знаменитой «Памяти»:

Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи:
Мы меняем души — не тела.

Не только вся жизнь, но даже каждая эпоха жизни имеет свой финал и свой смысл, и, обретая свободу и мудрость в третьей эпохе своей жизни, поэт вдруг понимает, что и этот облик не вечен. Какая потрясающая перспектива! Он живет в огромной, необъятной Вселенной тысячью жизней.

Великая поэзия — это та поэзия, которая открывает безграничную духовную перспективу. Или вот:

И совсем не в мире мы, а где-то
На задворках мира, средь теней…

Мы — гости на этом пиру — гости, еще не вполне разобравшиеся в происходящем, а потому и должны ничтоже сумняшеся веселиться и слагать гимны, и верить в свою звезду. А что еще нам остается? Что дадут бесплодные размышления и стенания по поводу непонятного жребия и неизвестной судьбы?! Главное в философии — ее органичность жизни. И появляется та магичная легкость земного танца, к которой нас теперь призывают мыслители ХХ века. Ведь, когда человек пишет про лес: «Тот лес – душа моя, тот лес — любовь моя…» — это же феноменальность мира, и лес не просто лес, набор деревьев, но некая новая сущность, загадка, и жизнь полна таких вот загадок и феноменов, которые вовсе не распахиваются на первый ваш наивный вопрос. Лес, поле, ягуар или травинка полны непостижимого смысла, и перспектива открывается буквально в каждом миге бытия.

Даже простой камень на пляже превращается в таящееся чудище, готовое ринуться мне на грудь, так что, глядя на него, я уже слышу «жалкий треск костей»… — потому что я оказался ограничен и банален рядом с ним, представляя свою жизнь, таинственный дар Бога, в качестве прямой линии.

Утверждение феноменальности мира следует непосредственно из той огромной жизненной перспективы, о которой шла речь чуть выше. Ибо феноменальность есть тоже перспектива. Однако… тут я уже занялся построением философской, не дай, Бог, системы. А у Гумилева — просто красивые образы, живые, страшно живые строки!

 

Г. Иванов:

Гумилев рассказывал, как (в конце 1917 г.) он и несколько его приятелей-офицеров, собравшись в кафе, стали обсуждать, что делать дальше. Один предлагал поступить в Иностранный Легион, другой ехать в Индию охотиться на диких зверей.

Гумилев ответил: «Я дрался с немцами три года, львов тоже стрелял. А вот большевиков я никогда не видел. Не поехать ли мне в Россию? Вряд ли это опаснее джунглей». Гумилева отговаривали, но напрасно. Он отказался от почетного и обеспеченного назначения в Африку, которое устроили ему его влиятельные английские друзья.

Подоспел пароход, шедший в Россию. Сборы были недолги. Провожающие поднесли Гумилеву серую кепку из блестящего шляпочного магазина на Пикадилли, чтобы он имел соответствующий вид в пролетарской стране.

*

Кроме переводов и книг, были еще лекции в Пролеткульте, Балтфлоте и всевозможных студиях. Тут платили натурой — хлебом, крупой. Это очень нравилось Гумилеву — насущный хлеб за духовный. Ему нравилась и аудитория — матросы, рабочие. То, что многие из них были коммунисты, его ничуть не стесняло. Он, идя после лекции, окруженный своими пролетарскими студистами, как ни в чем не бывало, снимал перед церковью шляпу и истово, широко, крестился. Раньше о политических убеждениях Гумилева никто не слыхал. В советском Петербурге он стал даже незнакомым, даже явным большевикам открыто заявлять: «Я монархист». Помню, как глухой шум прошел по переполненному рабочими залу, когда Гумилев прочел:

Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего государя.

Гумилева уговаривали быть осторожнее. Он смеялся: «Большевики презирают сменовеховцев и уважают саботажников. Я предпочитаю, чтобы меня уважали».

*

Раз, идя во «Всемирную литературу», мы заговорили о музыке. Гумилев утверждал, что музыка вся построена на «нутре», никаких законов у нее нет и не может быть. Нельзя писать о поэзии или живописи, будучи профаном. О музыке же — сколько угодно. Я усумнился.

— Хочешь пари? Я сейчас заговорю о Шопене с Браудо (известным музыкальным критиком), и он будет слушать меня вполне серьезно и даже соглашаться со мной.
— Отлично, только зачем о Шопене? Говори о каком-нибудь модернисте. Ну, о Метнере.

Гумилев заставил меня побожиться, что Метнер действительно существует.

Он был настолько далек от музыкальных дел, что думал, что я его дурачу.

Bо «Всемирной литературе» Гумилев завел с Браудо обещанный разговор. Он говорил о византинизме Метнера (Браудо спорил) и об анархизме метнеровского миропонимания (Браудо соглашался). В конце беседы Браудо сказал:

— Николай Степанович, а не написали ли бы вы нам для «Музыкального Современника» статейку? Уж не поленитесь — очень было бы интересно.

*

Гумилев говорил, что для поэта быть влюбленным есть профессиональная необходимость. Сам он постоянно влюблялся — направо и налево. Он называл это поисками «Прекрасной Дамы». Но была у него и более простая формула на этот счет: «Бей ворону, бей синицу, попадешь на ясного сокола». «Донжуанский список» Гумилева занял бы несколько страниц.

Своими успехами он очень гордился. «Я не красив, но я знаю секрет, перед которым женщины не могут устоять.» — «Какой же?» — «Я овладеваю их воображением — рассказываю про войну и читаю стихи. Они любят поэзию и подвиги больше всего на свете. И еще никогда не надо теряться или показывать слабость. Я говорю: дорогая, весь «Костер» написан для вас. «Но, Николай Степанович, — мы еще не были знакомы, когда вышел «Костер». — Дорогая, это ничего не значит — я вас предчувствовал…»

*

За полгода до смерти Гумилев сказал мне: «В сущности, я неудачник». И еще: «Как я завидую кирпичикам в стене — лежат, прижавшись друг к другу, а я так одинок».

Меня не удивили эти слова, многих бы удивившие. Гумилев был действительно очень одинок — всю свою короткую жизнь он был окружен холодным и враждебным непониманием.

…Я злюсь, как идол металлический
Среди фарфоровых игрушек.

* * *

Тишиной и ворожбою
В тишине глухих ночей
Леопард, убитый мною,
Занят в комнате моей…

«Леопард» — одно из самых красивых, самых великих его творений. Там этот дикий, первобытный и прекрасный мир тащит охотника назад, к себе… В уютной петербургской квартире усталый человек слышит зов убитого им зверя /убитого — в себе?/. Он, надменно презревший заповеди /не спалил усов/, обречен гибели. Но он же не мог спалить усы — навсегда решительно и бесповоротно порвать с этой прекрасной дикостью, этой кипящей жизнью, и такая двойственность трагична. Вы не можете снова вернуться — войти в этот мир, нанести ему урон и выйти: нет, теперь вы связаны с ним незримыми нитями, и его власть над вами велика.

Его образы в вас — невозможно стряхнуть их, потому что они сильнее и жизнеспособнее, древнее и глубже образов вашего мирка, и как только любимая женщина уходит, снова слышится «лукавый зов»…

Мы считаем себя цивилизованными людьми, стремимся стряхнуть — словно пыль c пиджака, — инстинкты и образы древнего мира, и наша цивилизованность только ослабляет нас — вот ключевая идея. Следует признать все, данное нам Богом: наш духовный «прогресс» сомнителен, а вот теряем мы слишком много. Эта идея, вероятно, предвосхищает всю современную масс-культуру, в которой мы продолжаем не видеть смысла и полагаем рок и проч. каким-то извращением. Полно — кто извращен-то?!

В «Леопарде» особая красота стиха… Этот тягучий мотив обреченности внутренне просветлен, а обилие конкретных имен и черт местности придает зримую реальность происходящему. Трагична эта душа, обреченная гибели в силу своей неспособности реализовать то, чем она горда; мощно накатывает Великая Дикость в сияющих строках…

По ущельям Добробрана
Сизый плавает туман,
Солнце красное, как рана,
Озарило Добробран.

Запах меда и вербены
Ветер гонит на Восток,
И ревут, ревут гиены,
Зарывая нос в песок…

Поразительный диссонанс гласных создает ощущение пространства, готовит читателя к обращению… «Брат мой, враг мой…» Братство-вражда отражает состояние раздвоенной души. Ты связан таинственными узами со всем живым на земле и, раз поняв эту связь, ты, уже прозревший, обязан следовать этим законам: вот твоя свобода и твоя судьба. Это не препятствует твоим планам и мечтам — грош цена твоим планам и мечтам, — но то великая избранность конквистадора и охотника, равного среди равных — зверей, ущелий, равнин и пальм. Великая мать-природа заключила его в свой изысканный и жестокий мир, и раз ступивший на эту горячую землю — Землю Обетованную, — навсегда обречен ей. И мать-природа, прекрасный мститель ее — леопард — они не допустят, чтобы он угасал безлико и пошло в своей мрачной квартире, сгорбившийся и никому не нужный человечишко. Он навеки причащен величию. Он – их, он вошел в незримый и мистический Круг Жизни:

Нет, ты должен, мой убийца,
Умереть в стране моей,
Чтобы вновь я мог родиться
В леопардовой семье…

Так леопард заканчивает свой «лукавый зов». А с другой стороны — цивилизованный и скучный Петербург, где «люди входят и выходят» и где «злая ночь» сменяет бессмысленный и тоскливый день. В чем же смысл моей жизни: быть культурным человеком, у которого для любимой «в жилах бродит золотая темнота» — а как только она уходит, наваливается таинственный мир теней? Потому что это все тени для слабого и омраченного моего сознания, которое только в краткие миги любви обретает какой-то смысл и силу. И леопардов зов, безусловно, побеждает мир теней, привычный ритуал цивилизованного быта: мы глубже и сильнее, чем тот мир, который себе придумали.

Жажда свободы и реальности, воплощения и борьбы — сущностные черты нашей природы, а не простой инстинкт. Тут есть какая-то глубокая психологическая правда о нашей жизни. Мы действительно всячески гоним от себя разные зовы. Вся наша жизнь и то воспитание, которое мы даем детям, направлены на то, чтобы отсечь «ненужное»: стихии, страсти, наития, инстинкты, — однако мы не способны совершенно обратиться в полулюдей.

 

Несущийся по саванне леопард завораживает нас. И мертвый, убитый, он все зовет. Точно так же и стихи Гумилева — могучие зовы, интуиции полноты, воплощения, они действуют на душу с просветляющей мощью. Эта история очень глубока. Она и о тщете земных побед, которые так вот, явятся и утащат тебя за собой в бездну. Любое завоевание в мире сем превращает тебя в своего пленника и лишает свободы. Но я не могу отречься от своей культуры и стать охотником, я тут — унылый и чужой всему, я мечтаю об ином, и эта отравленность сознания — еще одна его любимая идея. И все это так печально…

Метафизический смысл этого стихотворения необъятен. Прежде всего, у Гумилева всегда звенит эта тонкая мелодия ностальгии по вере, жажды Бога. Такое впечатление — когда его читаешь, что на свете уже нет церкви. О ней он все время вспоминает, то глядя на картины Анжелико, то в стихотворении «Евангелическая церковь»: она была давным-давно, и улетела, что ли, растаяла — ушли в небо рыцари короля Артура вслед за небесным всадником!

Ох, как важно это понять! – Узнать, что наши великие поэты томились по Богу, что им так мало было здешней обыденной жизни; в прошлые легкомысленные времена мы объявили их всех атеистами да реалистами, как глупо!..

И теперь в нашей жизни нет света, нет неких охранительных духовных оснований. Человек свободен и безосновен. Это тема Достоевского, она хорошо у нас исследована. Люди отгородились от настоящей жизни стенами домов, квартир, и я погибаю каждый вечер в этой беззвездности и безосновности. В этой жизни я просто тихо гасну, а в той смерти — живу. И человек ищет воплощения, предчувствует его и не может отвергнуть…

Только поздно, вражья сила
Одолела и близка.
Вот, затылок мне сдавила
Точно медная рука…

Пальмы… с неба страшный пламень
Жжет песчаный водоем…
Данакиль припал на камень
С пламенеющим копьем.

Он не знает и не спросит,
Чем душа моя горда,
Только душу эту бросит,
Сам не ведая куда.

И не в силах я бороться,
Я спокоен, я встаю,
У жирафьего колодца
Я окончу жизнь мою.

Это неизменное решение тех, кто ищет «живой жизни». А почему сила «вражья»? Она элементарна и проста, не отягчена ложью привычных догм, которые обращают наше земное полусуществование в нечто, якобы, богоугодное и благое. Это ложь. Простая и страшная реальность ждет за дверью.

Да, как мучительно анализировать шедевры! Ведь сказать хочется совсем о другом… Послушайте хоть эту строку: «Запах меда и вербены…» — мучительная мелодия строк, грациозные перепады ритма, кажется, потрясают самую душу. Рокочущий голос леопарда-духа сменяется тихой обреченностью человека, и нити вечной и тайной связи рождаются на наших глазах. Это потрясает. И не поддается анализу!

 

Миф и реальность

Собственно, цель искусства — создание мифа. Миф — не преобразованная, а преображенная реальность, в нем происходит обычно ключевая метаморфоза, качественное изменение, переход в некое иное состояние. Метемпсихоз /переселение душ/ в той или иной форме — основа мифологии. Художник пытается создать миф, т.е. запечатлеть ключевую метаморфозу, в которой преломляется основной конфликт времени, та духовная жажда, в которой смысл существования человека.

«Мы станем мифотворцами!» — провозглашал Вячеслав Иванов. Гумилев стал мифотворцем. Его стихи теперь уже — наши мифы. И мы с грустью мыслим о охотнике, в конце концов настигнутом Леопардом, о поэте, который меняет души… Два существа, соединившие несоединимое, сплотившие враждебное, чтобы на земле больше не было вражды, — змей и серафим. Они летят меж миров, между добром и злом, и нет для них норм морали. Почему им не подходит прежний рай? Они дерзают на творчество, а потом — на творение. Они живут в новой реальности — реальности мифа. Тут и пролегает коренное отличие его от Блока. Блок в мечте, в своей идее, он входит в увиденные им храмы. Гумилев — поэт естества, земли, которая становится новым мифом. Блок — это утверждение незыблемого духовного мира, и в какой-то мере — это утверждение пройденного, известного, в то время как Гумилев есть открытие нового и утверждение постоянной необходимости открытия.

Блок застыл в парении, Гумилев в вечном движении, победном прорыве к красоте; Блок спорил с ним, кто «более русский поэт», и мне кажется, Гумилев тут был ближе к истине. Он стоит на земле, и в нем нет космополитизма, то есть он не исходит из своей земли в иные, но универсален, космичен, желает объять мир. Тут русская тоска, русское отчаяние /напр., «Крест»/ ищут исхода, и они всегда бьются именно в этой безграничности: так взлетает над Россией гоголевская тройка, так задают свои безумные вопросы герои Достоевского…

Стань ныне вещью,
Богом бывший…

Это из стихотворения «Естество». Как странно звучит этот призыв к опрощению… Стать вещью, ощутить гул предмета? Стать вещью тому, кто был Богом, высшим духовным существом на земле? К вещи — через Бога?!

Но Бог — высшее возможное состояние? А ведь подобные состояния чаще — иллюзии. Сначала человек обязан вобрать весь мир в себя. В каждом атоме мироздания — весь мир отражается, и такой человек станет конкретным отражением мира и частицей этого мира, полноценным существом. Это, по Гумилеву, максимальное достижение человека. Потому что наше теперешнее бытие, читатель, — оно ведь больше походит на витание, все в нас так условно — поскольку мы отказываемся от полноты знания, полагаем цельное знание мифом: разве можно знать все?! — восклицаем мы наивно. А если не знать все, невозможно по сути знать ничего. Самое страшное в человеке — это сквожение, несостоятельность судьбы, типа, чувства… Полу- или четверть-бытие. И сначала надо овладеть миром — так, как овладели им цветы и птицы, а наша мудрость какая-то вымученная, и все наши усилия, по сути, сводятся к тому, чтобы хоть как-то оправдать свое полусуществование! Человек, конечно же, выше птицы или травинки, или червяка. Но это превосходство потенциальное. Его следует реализовать. Эта перспектива огромна, в ней смысл жизни.

 

Отрывок из воспоминаний Г. Иванова:

Блок и Гумилев. Антиподы — в стихах, во вкусах, мировоззрении, политических взглядах, наружности — решительно во всем. Туманное сияние поэзии Блока — и точность, ясность, выверенное совершенство Гумилева.

«Левый эсер» Блок, прославивший в «Двенадцати» Октябрь: «мы на горе всем буржуям — мировой пожар раздуем» и «белогвардеец», «монархист» Гумилев. Блок, относившийся с отвращением к войне, и Гумилев, пошедший воевать добровольцем. Блок, считавший мир «страшным», жизнь бессмысленной, Бога жестоким или несуществующим, и Гумилев, утверждавший — с предельной искренностью, — что «все в себе вмещает человек, который любит мир и верит в Бога». Блок, мечтавший всю жизнь о революции как о «прекрасной неизбежности», — Гумилев, считавший ее синонимом зла и варварства. Блок, презиравший литературную технику, мастерство, выучку, самое звание литератора, обмолвившийся о ком-то:

Был он только литератор модный,
Только слов кощунственных творец…

И Гумилев, назвавший кружок своих учеников цехом поэтов, чтобы подчеркнуть важность, необходимость изучать поэзию как ремесло. И так вплоть до наружности: северный красавец с лицом скальда, прелестно вьющимися волосами, в поэтической бархатной куртке с мягким расстегнутым воротником белой рубашки — Блок, и некрасивый, подтянутый, «разноглазый», коротко подстриженный, в чопорном сюртуке, Гумилев…

*

Чтобы понять, насколько это поразительно и смело, приведем отрывок из бердяевского «Смысла творчества», где он пишет самые, наверное, страшные и громкие слова, говоря об искуплении как творчестве:

Творческая полнота бытия… достижима в другом моменте религиозной жизни, когда Бог уже имманентен человеку /!/

Это страшные слова о человеке, в котором уже есть Бог! — Бог органически присущ мне?! Ниже читаем:

Но в силах ли человек, обращенный целиком лишь к искуплению, …увидеть абсолютного человека в творческом образе Царя?..

Так, по Бердяеву, раскрывается «христология человека»: Искупителя мало, мало Распятого — Он должен стать Царем, а точнее, человек через него должен стать Царем «мудрым и прославленным». И когда читаешь эти последние эпитеты, вдруг чувствуешь гул пустоты. Это абстракция. Царь — абстракция, гумилевская вещь — реальность, та самая, которая гудит и пугает черными глазницами окон на пустых площадях де Кирико…

Нет поэзии без прорыва, без романтического бунта против данности. И тут герой бьется в волшебных сетях преображающей метаморфозы. Гумилев описывает ее по-разному в разных стихах, упомяну «Персидскую миниатюру»: странное, таинственное стихотворение…

Поэт становится после смерти персидской миниатюрой. Творец обратил его в миниатюрное создание истинного искусства — таким образом реализуется жизненная задача поэта. Однако теперь его бытие совершенно иное: оно стало многоликим и сложным, воплотило некие тайные антитезы:

А на обратной стороне,
Как облака Тибета, чистой,
Носить приятно будет мне
Значок великого артиста…

Этот артист будит повсюду обожанье — что было мечтой живого поэта. Мысль кружится упоительно-бесконечно! Поэт как бы находит воплощение в статике и динамике, Восток соединяется с Западом, нирвана — с «любовью острой и упорной», богемными наслаждениями, и тут же небесное парение Духа… Разорваны рамки морали, преодолена ограниченность земного бытия. Эзотерический смысл этого стихотворения трудно описать вполне, но очевидно, что тут поэт открывает в своем сознании некое принципиально иное измерение, иное бытие, причем вовсе не копируя известный опыт и мифы. Возможно, это один из первых опытов сюрреализма — в самом лучшем варианте оного.

Поэт, его значение и величие — в той перспективе, которую он дает. Поэзия — это перспектива. Владея перспективой, вы владеете мудростью. Вы не верите в обещания и иллюзиями вам не залепить зорких глаз. В 21м, роковом и страшном, году он написал:

Но муки ада предпочту
Лишь обещаемому раю…

Он не верит мельтешению социальных утопий, он жаждет реального – во всем и всегда. Он истинный романтик, для которого нет ничего реальнее духовной жизни. И глоток этой обретенной реальности он не отдаст даже за миллион самых достоверных обещаний земного рая.


1. Н.С. Гумилев в воспоминаниях современников, с. 57

В.Б. Левитов
22 января 2018
Оглавление