ГлавнаяЗападМифологияДневник Пигмалиона

Дневник Пигмалиона

то, что в прессе поспешно объявили «Дневником Пигмалиона», и вся эта шумиха — типичная утка, потому что, собственно говоря, это наше рабочее название разрозненных табличек, которые совершенно не дают цельного представления; а потому все нижеследующее с научной точки зрения, конечно, допущение, или спекуляция, просто возможность заглянуть внутрь мифа

совершенно немыслимо, конечно, публиковать дневник художника, особенно такого древнего, и эти осколки табличек… в общем, это работа специальная, которой мы и занимались два с лишним месяца, пока не получился набор отрывков, которые мудрено соотнести и понять сразу

мифы обычно позволяют достаточно смелые допущения, и если бы любому герою показать его миф, вот было бы изумления, а то и насмешек! — это таинство, в которое никто никогда не сможет проникнуть, и как предположил мой коллега, «раскрыть миф значит убить его» (на что не претендуем и чего опасаемся)

 

начать с того, что Пигмалион вовсе не просил богов даровать ему Галатею (оживить его статую); он лепил ее в совершенном уединении, только издали подсматривая за девушками, которые купались на излуке реки; это происходило в краткие моменты, за которые он постоянно клянет себя и дает слово, что больше такого не повторится

тем не менее это постоянно повторяется, потому что над ним словно висит задание: она должна быть как живая, и одновременно быть совершенством; он никогда не формулировал эту мысль как задание, однако его отношения с богами, они сложные (как и с девушками, среди которых он так и не нашел Ее)

видимо, он писал довольно длинные рассуждения, которые он потом стирал, тут же сминая воск — тут вовсе нет не только мольбы, но и даже простой просьбы; это диспут, гневные тирады — это спор с богами! — а смысл спора в том, что, будучи красивым юношей, а затем мужем, он не нашел своего идеала, земной женщины, которая бы соответствовала его поэтическим грезам и мечтам

более того, он вовсе не мечтает жениться, обзавестись семьей и пр. — и в мыслях нет! — он философ, который взял на себя смелость (или наглость, как выразился один наш сотрудник, чем-то напоминающий сатира) осудить божье дело

понимаете, это творец, который, как Арахна, бросает вызов богам, и в подтексте заявляет: «Я сделаю лучше» — типичный богоборец при этом, то есть, я исхожу из того что такой человек может быть либо богоборцем, либо аферистом, но в нем совершенно нет этого последнего; он именно занят, заворожен, упоен своими отношениями с богами, впечатление: беседует с ними въяве (но то что он медиум — совершенно ясно хотя бы из этого будничного тона некоторых отрывков) —

 

так вот, наш герой совершенно уединяется, создав свои рисунки, и начинает ее лепить: лепит не торопясь, долгими днями, при этом сам процесс работы над этой самой знаменитой статуей на свете шел медленно:

он обсуждает ее ухо, например, хотя еще не приступил к голове, — однако сегодня он не может, видите ли, ничего делать, потому что образ этого «розового легкого резвого ушка» совершенно захватил его, и оно мерещится ему чуть ли не на печных горшках

вот, он лепит ее ногу, мягко оглаживая глину (сначала он хотел взять кусок мрамора, но видимо, мрамор не позволил бы ему добиться той теплоты и мягкости, которая была главной искомой величиной —

итак, он лепит ее ногу, давая ей текучесть и протяженность — и вот, первые отрывки (П 2-334-5):

Ее нога не должна быть слишком стройной, стройных ног очень много, однако они то кажутся сухими, то длинными — как у мотылей или водомерок, — таким образом нарушается естественность перетекания бедра, однако и в ноге должны быть живая масса, дающая естественное колеблющее движение 1.

Колено сравнивают, и действительно, у многих купальщиц оно совершенно не видно — только на сгибе, — однако это лишает ногу живой грации, сочности сгиба, колено должно быть с этой мягкой подушечкой на внутренней стороне.

ее нога лепится отдельно: тут надо понять — как бы выразиться, избегая неуместного сарказма, — метод работы; а метод в том, что он не лепит всю фигуру, но эту вот ногу, соответственно, кладя ее на стол, проглаживая мастерком, потом рукой, поливая водой, давая засохнуть, потом кладет ее рядом на ложе

и главное: он созерцает, он все время проводит в созерцании и размышлении, работа эта для себя, заказчиков он послал к черту, спит он не на обычной кровати, но на неком подобии огромного топчана, на котором, может быть, лежат у стенки самые разные детали скульптур (?)

и нога будущей статуи, которую постепенно он, наконец, одобряет: она ему нравится: он сочиняет гимн ее ногам — в набросках, которые потом разбивает; откладывает ноги и принимается лепить остальное

попутно, как уже указано, продолжается его спор с богами, в котором он не собирается щадить их произведения — с чего бы ему миндальничать? вот, типичный отрывок,

боги, позор и обида природе их верткие ноги,
кои они обнажают повсюду без толку —
то вдруг — идет, сделав талию узкой такою
словно она стрекоза, и кичится, как неким богатством,
то вдруг увидишь влекущие формы, такие крутые,
выставленные напоказ, будто создано это
чтобы юнцам доказать, что они аки звери — ведаем это, бессмертные боги, и напоминаний вовсе не нужно — еще бы нам шкуры напялить

в подобном стиле он общается с богами, всячески выделяя мысль о отсутствии истинной красавицы, скажем еще раз: вовсе не для того, чтобы в нее влюбиться или что-то подобное — нет, он художник, он любуется женским телом, он переживает, как болельщик, прошу прощения за слово,

и когда начинает лепить плечи, сразу отказывается от типичных покатых плеч: его бесят стандарты; ее плечи должны быть полнокровными, мягко текущими — тут он выбирает псевдо-гомеровскую строку:

…словно холмы на закате, когда медноликое солнце
их зажигает перстами огнистыми, так что и зелень
люди, постройки и скот — все цвета и свои очертанья
мигом теряет, горя в этом чудном пожаре, сияют
эти холмы — словно плечи великой богини Деметры;
в них сила жизни, и радость объятья, свечение плоти,
мягкость и сила, и вдруг вспоминаешь о птицах небесных:
может, когда-то те были подобны

вполне вероятно, все это была бы неплохая поэма, и как не раз уже было замечено, великие художники, преуспевают в самых разных искусствах, поскольку материал не главное, и овладение техникой — самое мелкое достижение на таком уровне творения

конечно, плечи требуют пропорций, и он уже работает с каркасом; он бесится по поводу роста модели — это просто неразрешимый вопрос, и можно с глубокой иронией вообразить эти мучения,

потому что высокие его раздражают, они лишены женственности и плывут, как павы, низкие кургузы и пр., и тут он понимает, после долгих размышлений о женской фигуре, (отрывок ниже) — понимает, что рост связан с одной точкой, ключевой точкой, которую надо найти, и эта точка – таз

я взглядом прикован извечно,
словно бы там средоточье незримо рождаемой Жизни:
мягко-текуче бедро, звучащее флейтой певучей,
в нем есть и зрелая тяжесть,
и резвость девичья в движенье
Знаю, высокие бедра подкидывают всю фигуру,
низкие слишком уродливы; это бедро хоть и мягко
(пальцам приятно ласкать упругую линию)* все же,
так энергично оно, задавая рисунок походки

— и далее о походке написано было, видимо, очень много, что, конечно же, удивительно, потому что он всерьез обсуждает походку статуи, так словно она живая женщина; то есть, она с самого начала и была для него живым существом, а как же иначе?

мы отметили желание поласкать ее бедро, и такие замечания разбросаны в отрывках повсеместно: этот странный человек мучим идеалом и жаждет осуществить его, но впрочем называть его странным вряд ли правильно, потому что не таков ли каждый творец, посягающий выразить Невыразимое

это любовь без предмета, только… да ведь и всякая высокая любовь по сути своей без предмета, она духовная, и мы творим из живой женщины идеал (а потом расплачиваемся) – и вот, ее походка — «победная, легкая, чуткая поступь» и «шаг грациозный богини», при этом он выделяет открытость и некую плавную беззащитность этой походки, которой думает добиться при помощи особой конструкции бедра и ноги

сочетание мягких линий ляжек и совершенство бедер даст, по замыслу, эту текучесть и грацию; тут мужчина лепит женщину, совершенно растворяясь в женственности, и в ней не будет ни одной чужеродной черты, ни грана грубой силы или вульгарной сексуальности

он лепит живот, совершенно тут уже сходя с ума от умиления — впрочем, лучше привести отрывок (3-223б)

женщины часто хотят, чтобы вовсе исчез он — неверно,
ибо живот создает равновесие мягкое с тазом,
иначе, будет фигура откинута — спереди плоскость
мигом создаст впечатленье доски с каким-то наростом!
нет, музыкально бедро зазвучит, точно определяя
выпуклость спелую:
иначе грудь сразу будет торчать; это грубо
так добиваемся мы равнозвучья проекций фигуры
чудно влекущая спелость развитых женственных форм

он пишет о ее талии, которая «дышит свободно», — когда Пигмалион проводит рукой по изгибу глины, пальцы утопают и «не хотят оторваться от плоти влекущей» — и о спине, и тут снова надо привести отрывок целиком (П 23д)

так я лежу на горячем песке, и блаженно созвучен
жару полдневному, он пронизает мое истомленное тело
нежно бушует, рождая желанье: тут ровность и мягкость;
пальцы бегут и ласкают ее и не в силах напиться
этим созвучием линий — так утром сбегаю тропою
в нашу долину, где ветер ласкает и шепчет, и т.д.

приступая к ее лицу, он ощущает трепет… точнее, ее лицо все время перед ним, но сначала он видит его как бы в видении и влюбляется в ее глаза; потом начинает проектировать его как художник

он сталкивается с трудностью, потому что сначала рисует ее «совершенством линий», но сразу понимает, что таким образом попадает в обычный стандарт; и тут Пигмалион открывает важный закон

оказывается, центральной точкой лица является нос, а не глаза, поэтому слишком выразительные и крупные глаза сразу обращают прочее лицо в раму; с другой стороны, в этот период уже нарастает чувственное восприятие любимой, и он пишет о том, что чувственные губы или глаза, как и формы тела, будут «торчать»

будут отвлекать внимание не давая нужного ему синтеза: именно нос — центр лица — становится выражением ее чувственной власти над ним, он часами любуется рисунком, расширенными ноздрями, их «плавной и сильной линией», он лепит нос чуть крупнее — потом добивается «музыкального движенья» скул, потом лепит ровный высокий лоб

ее лицо встает перед ним «как светило — и глаз не отвесть» — является внезапно во всей своей изумительной простоте; в нем именно нет никакой одной черты, которая поражала бы изяществом или красотой — и овалы мягких скул «как музыка действуют тайно», именно поэтому глаза сияют (П 55р):

так открывается нежный цветок, весь святая наивность
ласку готовый отдать человеку и зверю любому;
так зажигаются звезды, ключи низовые мерцают
чистой холодною влагой, сплетая приятные струи
и утоляя извечную жажду покоя, стремленье
их созерцать, утонуть и уйти от кипенья пустого
пестрой бессмысленной жизни; от них не могу оторваться
днем их впиваю живую и тайную силу и ночью ищу их:
лаской улыбчивой дарят они, упоительной женской
светом небесным кропят изумленную душу*

— тут уже его ощущение живой женщины становится навязчивым, он видит ее и общается с ней — живой, и наверное, именно в это время им созданы те молитвы к богам, те мольбы, которыми он жил; к сожалению, мы обладаем только обрывками этих записей

Пигмалион смотрит на созданное им творение и говорит с ней, ест, пьет, глядя на нее: он не в силах оторвать от нее взгляда, его гипнотизирует глина… теперь для него только два выхода: или боги услышат его, и она оживет, или он сойдет с ума, потому что идеал уже имеет страшную силу над его душой, отвращая от всей прочей жизни

он живет только ею, заботами погладить ее спину или попробовать надеть на нее платье (!), или посвятить ей очередную оду; как к божеству, он теперь боится притронуться к ней — и ночами ему чудится, что она оживает, и он вскакивает с своего ложа, чтобы снова убедиться в ошибке — и рыдает перед невозможностью идеала

этот момент представляется мне прекрасным и высоким, и тут его разум упирается, не желает впасть в совершенное безумие — одновременно, и первый путь, как он понимает, немыслим: есть запрет на творение, Бог уже сотворил человека, и теперь было бы страшной тавтологией, если бы Он создал вновь совершенство и впустил его в грешный мир, и совершенно потрясен несчастный Пигмалион потому — потому что на самом деле происходит третье, совершенно немыслимое!..

*

нам неизвестно, когда он встречает Галатею

мы знаем, что у статуи не было имени; он дошел до высшей точки в своем обожании и ожидании — до очень опасной точки, и тут, видимо, произошло главное событие его жизни, совершенно ее перевернувшее: он встретил живую женщину, которая совершенно воплотила его идеал!

это была великолепная шутка богов (которую наш миф опошлил), и бедный Пигмалион разом преобразился: это было как взрыв, как прозрение в реальность; отторженный от людей и реальной жизни, презревший эту жизнь как символ пустого кипения суеты, он теперь встретил обычную женщину, которая была растворена в этой жизни

и тут его дневник обрывается, Пигмалион больше не пишет од и гимнов, иногда мы встречаем таблички, на которых он записывает… кулинарные рецепты («две части мяса, луковица, три головки чесноку, лавр, вино, тамьян, сок лимона»), все его дни поглощены заботами о семье, — кулинария, дети, работа для денег (никаких гимнов и никаких шедевров), и главное — он поглощен ею, своей Единственной

и только одна строка осталась нам от этой эпохи его жизни — одна строка из отрывка, в котором для него таился, возможно, огромный смысл, да вот только мы встретились тут с трудностью: как понять, как раскрыть этот смысл? на последнем обломке текст:

Сколь же блаженнее мрамор, мерцающий хладно —
Над многозвучьем

мы долгими ночами спорили об этой строке; но так и не пришли к единому выводу… возможно, так даже лучше?

во-первых, конечно, мы уверены в том, что он не смог забыть совершенно ту, первую, Статую…

дело в том, что до Статуи Пигмалион был знаменитым скульптором, к нему шли и умоляли сделать статую или барельеф, ехали из соседних городов и т.д., это была прекрасная судьба творца, отрешенного от реальности

встает вопрос: может ли такой человек совершенно перемениться и, напротив, стать частью обыденной реальности людской, пусть там будет великая любовь, пусть это любимые дети! — все равно, нам трудно такое представить

он человек иной природы, человек полета, человек образа: образ зовет ее ввысь, это вечная сублимация, в которой смысл его жизни, то есть, именно в этом преображении смысл, а не в том, например, чтобы быть счастливым или радоваться чадам — что не делает этих самых чад менее любимыми, однако я тут говорю о смысле, тайном и великом смысле его судьбы, которым человек не управляет, но безусловно ему подчиняется;

он человек образа, а не реальности, вот и все: реальность, неизменно, должна убивать его, она тяжелит, виснет на ногах, как вериги, гнет к земле, лишает душу полета, выравнивает всех и все

Сколь же блаженнее мрамор, мерцающий хладно.

— это мечта о возврате к искусству, к тайне и гимну, потому что реальность никогда, даже в его уникальном случае, не может возместить, стать на один уровень или повторить творчество — подобно тому как и мы, земные человеки, не можем повторить Адама, творение Бога

отметим и слово «мрамор» — он меняет материал, и если Статуя была (была, да-да, ибо с явлением Галатеи она исчезла) из глины, как человеческого, земного материала, то теперь он понимает опасность и несовершенство глины: произведение должно воздвигаться над этой жизнью, быть неземным, сиять холодным мрамором, являя недостижимое совершенство

произведение — «хладность» противопоставляется обыденности: излишняя растворенность в реальности, как «теплота», изнеживающая, лишающая человека воли: художник должен стоять над этим кипением эмоций и мелочных забот

тут мрамор — синоним окончательности, вечности шедевра против конечности человека, Пигмалион мечтает о мраморе, однако теперь это только мечта (так мы слышим эту строку — в ней отчаяние творца) — бессильная мечта, потому что осуществленное счастье убило в нем художника

оказывается, тут был смертельный выбор, которого он не приметил, ослепленный счастьем! — птица садится на прекрасную скалу на острове, однако вдруг ощущает, что не может более оторвать лап от камня — навеки приросла к скале и никогда уже не перелетит бушующее море!

 

но тут и другое: человек вдруг понимает: мы созданы не для мрамора, ведь в своем искусстве он посягнул на истинное творение, он клял творения богов (земных женщин, которых, кстати, сами боги не пропускали) — и создал шедевр, который сам же и отверг, предпочтя женщину из плоти и крови

так даже самый лучший, самый совершенный из нас не смог дотянуться до совершенства, и теперь он, наверное, бесчисленное количество раз задавал себе вопрос о том, что же предпочесть — образ или реальность, — и неужели же мы не способны к истинному великому творчеству?

но он понимал (и строка тому подтверждение), что если человек будет следовать лишь своей смертной природе, то утеряет и ее — ее многозвучье и порывы, страдание и отчаяние, ее противоречия — неразрешимые и влекущие!

 

мрамор «блаженнее» — признаемся, мрамор на самом деле проще… приятнее, радостнее и каких бы противоречий и терзаний ни было в творчестве, жизнь и судьба сложнее, тяжелее наваливаются они на душу, гибельны противоречия, в которые они ввергают беспечного творца

как хотелось бы ему снова воспевать свою Деву в одиночестве в мастерской, забыв все лишнее, все это «кипение суеты» — наедине с Нею и богами, — но ведь он сам вознес к ним молитву, вознес, повинуясь вечному человеческому стремлению к живой жизни…

о, мне больше всего нравится этот жалкий Пигмалион, восклицающий хвалу мрамору, художник, сидящий у колыбели дочери, понявший невозможность совершенства и плачущий о своей жалкой природе — на самом деле, художник, прошедший путь человеческий до конца

*

О, можно бесконечно воображать жизнь этой пары! — и нам было ужасно смешно — прошу прощения у читателя, однако наше восприятие многопланово, если это нормальное человеческое восприятие, и рядом с поэтическими взлетами там соседствует самый обычный сарказм — тем более, что по части сарказма сатир явно превышает норму — вот образчик его монологов у камелька:

— Да-да, он конечно же решил тотчас изваять ее — обретенную Деву — Галатею! — но… в мастерской была статуя. О, черт… то есть, о боги! — где же она — как же быть? Так, статую надо переделать! Все заново!

— Нет!

— Да! Чем быстрее, тем лучше. С прошлым покончено — со всеми этими мечтами, фантазиями, когда сама Жизнь вошла к нему в дверь бедро вперед — так, он уставился на Деву и… и не смог, о боги, он не смог ничего с ней сделать, даже дотронуться до нее. Это была целая эпоха его жизни…

Она померкла перед этой, живой, перед пряными ароматами ее реального тела, ее смехом и задумчивым взглядом… Он знал, что вложил в Деву весь свой дар, все воображение, но черт, то есть — боги! — его воображение было столь ничтожно, он никак бы не сумел выдумать этой божественной подмышки, похожей на…

— Прекрати, циник!

— На не знаю что — и послушайте, он загрустил, сел у окошка, но Галатея позвала его (надо было идти на рынок за овощами!), и он грустно отодвинул заготовку в угол, где она и пылилась с тех пор, под старой тряпкой.

— Он не показал рисунок жене?

— Ты что! Ты что говоришь?! Зачем? Сказать ей, что это была она? — что так вот он мечтал о ней? — но это какая-то болезнь, странные фантазии, и вообще, чем это он занимался в одинокие зимние вечера, сидя перед куском глины… Вы не верите?! Как вы наивны! Женщины не понимают этих чувств, они реальны, они сугубо живые и всякие умозрения и метафизики им претят — и я вам больше скажу: он перестал писать, как мы видим, потому что однажды утречком он решил почитать божественной Галатее свои вирши, потому что — посмотри, любимая, это же о тебе, я видел все время тебя одну, я предвидел твое явление… Он стал читать, и поначалу это ей льстило — в том плане, что она действительно убедилась в его верности и чувстве — тут уж грех было бы сомневаться; однако он читал и читал, и она… заскучала.

— Нет же.

— Да, именно так: заскучала, потому что все это была какая-то литература, причем написанная не о ней; тогда он попытался описать ее — и получилось как-то вяло.

— Почему…?

— А потому что это уже не была работа вдохновения и воображения, он не рисовал, а описывал с натуры, соответственно и получилось… Так что пришлось бросить писанину — и слава богам! А я вам так скажу: ни одна баба никогда не предпочтет стихи влюбленному взгляду — и правильно сделает!

 

не знаю… мое мнение несколько иное; никогда не предпочтет? и это ошибка… это трудно объяснить, и я промолчал у камелька, но теперь (пользуясь своим правом летописца) попробую выразить эту мысль

дело в том, что наши отношения глубже, и они обязательно должны развиваться как бы на нескольких уровнях… мне кажется, их легко исчерпать; образы таят неисчерпаемость…

и, конечно, мы не знаем финала истории Пигмалиона, человека, который обрел свой идеал; но, с другой стороны, реальная жизнь самодостаточна и не нуждается в содействии нашего творчества, и в этом вечная драма художника: ее остается только принять, и непонятно, чего более желал наш Пигмалион: упоения мечты или мечты, ставшей явью? если вдуматься в это, ответ не столь ясен

однако говорю это я, ученый червяк, человек, который не встретил Галатеи…

 

костлявый субъект в очках, наш идеолог, задумчиво покачивался, потом изрек сдержанно:

— Вы не учитываете один важный момент… Психологический. Вам не приходило в голову, отчего это у него возникла такая просьба? В дневнике он часто возвращается к этой просьбе к богам — странно, потому что художник воспринимает свое творение как творение, опус, картину или книгу: написал — и выпустил в плаванье, и занялся другим, ведь так…? Конечно, многие привязываются к вещам, художник оставляет картину на стене своей комнаты, однако его ум устремлен к следующим, это закон творчества, которое есть движение вперед… Но одновременно оно же есть поиск идеала. А что, если идеал найден? Движение прекращается? Значит, искусство умирает.

 

на этой фразе мы все наморщили лбы

— Но идеал невозможен…

— Невозможен, — спокойно согласился идеолог, —  да и спроси художника, желает ли он изваять ее одну — и прекратить мыслить, дышать этим — прекратить жить! Что он ответит — неужели согласится на шедевр ценой всей своей судьбы? Мне лично всегда казалось, что опус менее значим, чем мастер, его судьба как знак, как символ, великий всплеск, гений, дар. Даже великое произведение не стоит великой жизни, великой души — то есть, я хочу просто установить приоритет, что важнее… А Пигмалион — это мастер, который жаждал не великого опуса, не великого искусства, а великой любви. Это смерть художника. Он тонет в волнах жизни.

— Но он всегда готов на это, ты не прав, — ее зеленые глаза остановились на огне. В камине пылали головешки. Мне захотелось прийти на помощь.

— Что это за искусство, если его целью являются опусы? Если оно не стремится к любви, не несет эту любовь? Любовь — его содержание, она пронизывает и ведет, и есть смысл всех усилий, потому что в реальной жизни для нее нет приложения, нет выхода. Думаю, ты прав: она не хотела читать его стихи и слушать его рассказы о статуях, потому что она женщина — и он любил ее как женщину, а не как идеал. А если человеку нравится верить в идеал и он всячески отталкивает живых людей, запертый в башне из слоновой кости — это прискорбно, это мертвечина, которой и несет от многих современных творцов.

Миф о мудром творце, вот как я его понимаю… Как птица устает и садится на землю, как падает камень, да и даже солнце обречено некой своей орбите… так и художник чувствует истощение сил и усталость, и он или сходит с ума, или женится; может, это даже и не усталость, но человек обречен человеческой судьбе.

Она подумала и спросила:

— А верность Искусству? Смыслу?

— Я никогда не понимал этих слов. Что такое это самое Искусство, чтобы хранить ему верность и ради него приносить такие жертвы? Оно не Бог, и не в нем смысл. Смысл в тебе, смысл в твоем горении, твоей любви, и если это любовь к женщине, твоя любовь станет твоим произведением — и твоим мифом.

— Это все очень рационально. Но художник обречен не какой-то там «живой жизни», а именно Искусству — с большой буквы, да, и тут нет вопроса обмена.

И полночи кипел спор.

*

(П 56а)

дело в том, что я стал говорить с ней; нет, прежде чем обратился к богам со своей просьбой, я говорил с ней;

один… вечерами… в пустой мастерской я рассказывал ей свою жизнь; сначала — знаете, как это бывает? — все было как бы естественно, монологи вслух, ведь художники часто бормочут что-то себе под нос, сами не замечая, как начинают общаться с камнем…

нет-нет, камень — грубое и глупое слово!

конечно же, она не камень и никогда им не была — она всегда была только живой… однако… вот загвоздка, с некоторого времени, уже довольно давно, эти слова стали вызывать у меня затруднение; живой — неживой… кто воистину живой? почитайте-ка божественного Гомера…

короче, говорить со статуей не более нелепо, чем с некоторыми из двуногих, вот как я считаю, и мне казалось, что моя Дева слушает меня, склонив голову в ироничной полуулыбке — правда, это была тогда ее единственная поза, но я старался представить, придавал ей иные позы и выражения…

я жил этими переменами милого лика; а потом…

 

(П 34-1)

статуя не просто камень, всякий серьезный скульптор скажет вам, как преображается мягкий мрамор, обретая линию и свою массу, и жест, как он начинает жить своей тайной жизнью — кто этого не видит и не ощущает, тому вовсе не надо браться за резец, — и вот, эта фигура — воплощение моих тайных надежд и упований, моя мечта, мой идеал, моя музыка, в которой я понимаю каждую ноту, и никакая смертная женщина никогда не захочет вступить в состязание, если у нее есть хоть малая толика ума

но тогда зачем — зачем ты тревожил богов своей фантастической просьбой — зачем было превращать статую в женщину? — затем, что таково творчество, которое всегда стремится довести дело до конца, до невероятного финала, создавая шедевр, и власть шедевра над душой художника величайшая!

но ты никогда не знаешь, где должен остановиться, поэтому, по сути говоря, ни одного шедевра никогда не создала рука человека, или даже его разум — их создавал его гений, а это означает только то, что творчество неуправляемо, и вопросы почему, зачем и пр. тут нелепы

и что же получается? — я любил мою Деву, Статую, и, непостижимая, она царственно взирала на меня, а потом любил свою жену, которая честила меня за то, что бросаю кисти и краски где попало, — и ни ту, ни другую я не познал до конца и не был с ними близок?

а любовь?! — или мы совершенно уже не способны любить другого? — и вот тут у меня сложилась одна мысль, которую весьма ценю, и это тот редкий случай, когда человек уверен, что его мысль — истинна: любовь, милые мои, не кобыла, которую можно каждый день загонять насмерть, скача за призраками, — да-да, нельзя эксплуатировать любовь бесконечно, нельзя черпать из резервуара, не пополняя его

статуя безответна и полна той нежности, которую я ей дал: это замкнутый мир, в котором мы скользим друг напротив друга в вечном танце узнавания и нежности; а женщина — человек, принявший на себя бремя любви, но может ли живая женщина перестать быть статуей?

вот вопрос, к которому я пришел, и на который у меня трагически нет ответа

 

(П 123а)

я перестал ваять? — нет, нельзя сказать, что перестал… просто, теперь это было работой, появился какой-то автоматизм, что ли, приходили заказчики, я отдавал им без сожаления мои картины и статуи для их домов, и среди них были и женские торсы, и барельефы, и прочее, однако у меня было впечатление, что задача уже выполнена

то есть, творчество не беспредельно, и тот, кто уподобляет художника богам… он несколько заблуждается; художник избран и назван богами — для определенной цели, и я был избран создать мою Доротею, и она покончила с моим искусством, которое стало — жизнью…

жизнь, совершенная и сияющая, как улыбка милой Доротеи, выше всего на свете, и тот, кто забывает об этом, как эти вшивые киники или аскеты, недостойны ни жизни, ни искусства

*

мы бродим в лабиринтах мифа, пугаясь теней и не узнавая самого себя…

что же получается? — мой миф — это миф о том, как в любви мужчина преодолевает чуждую природу (камень) — на самом деле, как всякий миф, это остается благим пожеланием, вечной мечтой; берегись, человек, когда камень заменяет — женщина!

будь трезв в чаду очарований
и бойся близости зыбей
где тьма неистовых желаний
не пощадит души твоей


1. Мы даем тут современный литературный (надеюсь) перевод

31 марта 2018
Оглавление