Гоголь

1. «РЕВИЗОР»

Главное у Гоголя — именно фантазия, фантазмы, фантасмагоричность, неукорененность и совершенная невозможность укоренить данное лицо или идею, или рассказ: слова Городничего вскрывают такие бездны воровства и произвола, которые совершенно не соответствуют реальности, которая предлагается на сцене. России не изобразить и не понять: возникает мир кошмарных искажений и диких парадоксов, мир, где нет ни одной правильной черты. Слово становится громом, молнией, вырывается из координат реального мира, это чистый сюрреализм, и странно, что об этом никто не сказал даже.

Герои тут живут не по общим законам — даже законам физического мира, скажем, — нет ничего подобного, а каждый живет как бы по своим законам, и отношения, которые устанавливаются между смотрителем училищ и учителями, совершенно не похожи на отношения Городничего со своими гончими псами. Это как бы иные миры, и Гоголь именно раз за разом, в каждой сцене, лепит новый мирок, и совместить эти мирки невозможно, и вы внутренне вдруг чувствуете: вот Россия, т.е. именно по несовместимости, громадности и разности частей, молекул, из которых никогда не получается единое тело, единая идея, единая жизнь.

Есть мирок Добчинского с его незаконным сынком, который всю жизнь будет тянуться до этой сантиметровой планочки — фамилии папаши, и как же возможно совместить его с мирком судьи, или самого Хлестакова, ведь там полминуты от клерка до главнокомандующего, нет разницы между ними! Там нет вообще ничего надежного и верного… Совершенно несовместимые масштабы!

Кстати, когда он рассказывает о явлении своем в присутствие, когда он говорит, что надо сделать «это так, а это вот так…», это реалистическая картинка: видимо, так и является их начальник, чтобы блеснуть, как комета, и улететь, и чем менее его видят, тем более боятся — он становится грозным призраком, как сам Хлестаков, как истинный Ревизор в страшном финале. Так рождается мир призраков.

Чем призрачнее, тем выше, сильнее, грознее. Мимикрия во всем: ведь силы нет, она не крушит, не действует, только грозит, и этот страх буквально парализует всех. Это неизбежно при таком стиле жизни, когда никто не понимает никого и все живут в своем мире. Более того, явление хлестаковщины как полной пустоты и сквожения /Городничик тоже ведь — Сквозник!/ и выводится из такого невозможного для человека состояния неукорененности и страха: страх рождает призраков, как мы видели это и в «Шинели». И точно так же, как там, призрак /Хлестаков/ мстит.

Мы призраки: у нас нет прав, нет, следовательно, и обязательств, и долга, нет идей, нет планов, потому что любой может быть опрокинут в минуту. Такова наша жизнь: в ней веют вихри и мечутся призраки. Нет ничего положительного и верного, даже числа и те относительны, поэтому Хлестаков, истинный продукт этой действительности, может легко брать 65 рублей вместо тысячи и говорить, что «это все равно»!

Писали, что, якобы, Гоголь сам не понял этого гениального хода, этой репрезентации самой сущности русской жизни, которая и делает пьесу гениальным фарсом, но все дело в том, что суть ее не в действии, а в слове, самой стихии слова, которую сложно было уловить самому автору, вот он и взялся ее переиначивать и объяснять уже после написания /к счастью, не трогая самого текста/. Понять этот текст, прочувствовать это кипение небылиц, парад призраков, выскакивающих теней, тел без лиц и наоборот, — чрезвычайно сложно. Сыграть все это — дело далекого будущего.

 

Несомненно, эта художественная идея дала потрясающие плоды; у Чехова мы видим ту же неукорененность, но глубже, трагичнее прочувствованную. Посмотрите на его пьесы: там герои говорят мораль, которая уже отброшена, она не работает, и там никто не доволен этой жизнью, в которой нет устоев.

Они живут иллюзиями, миражами, как выражается дядя Ваня, потому что нет действительной жизни /эта идея гоголевская/, и как только гибнет, гаснет мираж, герой гибнет следом /как Константин в «Чайке» или Иванов/. Эта идея стала центральной в нашей классике. И угасла в нашем веке, потому что они чувствовали возможность прекрасной жизни, видели ее — пусть чаще в виде великого миража, — а мы утеряли и этот мираж, мы не видим уже великой жизни, и гоголевская тройка кажется нам громадной и фантастической гиперболой. Способны ли мы вообще понять его теперь?

 

В Гоголе поразительно уживались два существа: гениальный поэт, восторженный и гневный, романтик и сатир /не в смысле автора сатиры/ — и добропорядочный обыватель, который всю жизнь пытается сдержать первого и произносит нравственные проповеди, и уверяет всех, что он рожден пророком, хотя этого пророка в себе он боится как огня. Первый писал произведения, а второй их пытался объяснять и тоже в конце концов взялся за перо, но пророк сгреб его писания и сжег их…

Следующий интересный момент в том, что именно Гоголь, а не Островский, отец нашего театра. Островский, который представляется таким русским, таким от почвы, коренным, национальным, на самом деле чаще не поднимается до образа — дает типы. А вероятно, каждый национальный театр несет в себе что-то коренное, важнейшее, присущее только ему, что и определяет его лицо. Это трудно определить иностранцу. Почему именно Мольер определяет ту чисто французскую ноту, идею, струну? Именно Гоголь — русскую. Он проник в суть этой миражной жизни, полной призрачных надежд и вранья, где все время иллюзия: то она тешит, то самообман, то пугает, то убивает… Мы потом видим это у Чехова, чьи герои отчасти таковы, как у Гоголя: Раневская, которая в плену иллюзий, или Иванов, который никак не может поверить в гнусную реальность, или Константин, который стреляется, когда мираж рассеялся. Никакие Соленые не могут перебить эти миражи. Это ужасно печально — печально, что наша жизнь такая, но ясно, что иной она не будет, наверное, никогда.

Миражная стихия ужасно сильна в нас, ведь и политический мираж коммунизма недаром заворожил всю страну на несколько десятилетий.

 

2. ЗЕМЛЯ

Гоголь не стоит на земле, не знает ее /как отмечал Белый/, да и не заботит его вовсе эта конкретная земля. Он писатель в каком-то полном смысле слова… Он именно пишет, в смысле: созидает, творит реальность, в том числе и страну — Россию такой, какой он ее представляет. Странное дело, в сущности! Возможно ли такое?!

Живописец, к примеру, может рисовать данное дерево, а может воплощать фантазию, черты которой взяты от дерева, тучи, берега, воды, но все равно тут опора, корень идеи. Есть, конечно, живопись абстрактная, исходящая из своих особых мерок и отправных точек: там есть красный цвет с огромным богатством оттенков, там есть квадрат с известными значениями и пр. Квадрат соотносим с домом, однако он вовсе не обязательно передает идею дома. В нем очень много потенциальных возможностей и прочтений. Так и явления в прозе Гоголя: эта Россия или эта сцена собачьего лая, когда собаки сравниваются с певчими, с церковным хором /!/, а на самом деле ни собаки не являются таковыми, ни сравнение! — они потенциальны, т.е. они существуют так же свободно, как красный цвет или квадрат. Маленькая фантасмагория, которая мелькнула на страницах Поэмы и осталась навеки в памяти: собачий хор, приветствующий… сами знаете кого… В этом контексте /с Чичиковым, въезжающим на грохочущей бричке/ собаки становятся совершенно иным явлением — и так до бесконечности.

Эта его Россия, «Россия мертвых душ», есть выделенное явление, как выделяют биологи вирусы. В картинной галерее под названием «Россия» эта пляска мертвецов потрясает, однако вовсе не претендует на то, чтобы быть единственной, т.е. единственным и самым верным вариантом картины. Их много — даже в самой Поэме: вот, мелькнула веселая и разгульная, вечно вольная и босая Россия беглых плюшкинских гуляк; вот чиновная, паскудная Россия Кувшиных Рыл… Вы думали, все просто: вот океан. А оказывается, тут свои страны, глубочайшие впадины, в которых утонет ваша страна целиком — и следа не останется! — тут огромный мир, который вы теперь и начинаете постигать, и познать его до конца невозможно. Россия необъятна, неисповедима, таинственна. Только отдельные проекции ее можно выхватить, высветить в луче вдохновенья, часто безжалостном, и художник душу вывихнет, а так и не сможет вылить в золоте ту богатырскую Россию, которая с таинственной улыбкой ускользает вдали…

Вот магия истинного творения! Оно не в силах дать сyррогаты, изобразить реальность — только родить ее, а это даруется не всегда. Да и может ли это человек? Всегда ли он владеет своим вдохновением, да и не Господь ли Творец, не Он ли, и только Он, способен по желанию и Своему неисповедимому замыслу создавать реальность? И мы видим страшную драму художника, который дерзнул на творение.

 

Две России?

Но Россия — одна, единственная. Это условные формулы, которые только сбивают с толку?.. Действительно, Россия тут одна, но есть как бы две стороны медали, два экстрема, между которыми и бьется его мятежная, бессонная мысль.

Мертвая, застывшая Россия мертвецов с идиотами-мужиками и «дубинноголовыми» помещиками — и Россия его мечты, светом осиянная, великая — белая птица-тройка, взмывающая ввысь. Интересно то, что одни и те же явления в обеих. Во вступлении к 6-й главе он восхищается чиновником, спешащим на службу, — а вполне возможно, что этот чиновник и есть Иван Антонович Кувшиное Рыло! Значит, две России — это просто два настроения художника? Его произвол?

Нет. Поразительное отсутствие земли у Гоголя, когда извращается любой реальный тип, любое бытовое действо /есть — так целого поросенка, до последнего куска; куры — так даже на стенах их изображения/, объясняется, конечно, его экзальтированной гипердуховностью, которая оказывается трагична — и не только потому что человек, суть, не может быть пока небесным, он не ангел, и хотя глаза его подчас и вспыхивают «пророческим светом», тем не менее, это чаще заблуждение; земля важна потому, что человек в этой жизни проходит по ней, в неразрывной связи с ней, матерью-землей, круги своей эволюции. Алеша Карамазов недаром целует эту сырую землю, обнимает и любит ее, и недаром Ф. Ницше призывает в «Заратустре» любить землю и уповать на нее. Человек не может, это во-первых, уповать вполне на Бога, на небо. Там все тайна. Во-вторых, человек все время возвращается к земле.

Да, он может стать иным, стать духовным, однако, именно постигая просветленным и трагическим сознанием красоту Божьего мира, красоту неба /старца/, Алеша и падает на землю. Земля предъявляет свои права: вот, старец «протух», как выражается Ракитин: на земле мы, суть, лишь земные твари, и нечего нам пытаться вырваться — рано еще! Это юношеская поспешность, несдержанность от избытка духовных сил, и именно это явление мы и видим у Гоголя.

В этом его тайна. В этом тайна «Избранных мест…», книги, в которой и происходит возвращение к земле умудренного подвижника, а не писателя уже. А от него ожидали писательского опуса…

Земля иногда является — в отвратительном и диком портрете Ноздрева, самой страшной ямы, апофеоза мертвечины в поэме. Этот, с виду, рубаха-парень, он ведь совершенное ничтожество, он даже врет не свое, а все, что собрал по ярмаркам, куда и носится для подобных сборов. У него нет ничего: нет сути, нет бытия, как ветер, носится по губернии, врет, продает — всех и вся, — меняет без всякого смысла и цели, так что в этой трубе, в этой жуткой черной дыре исчезают брички, ружья, капиталы, зайцы, сапоги; мешаются ликеры, лафиты /из самогону/, все ложь — ни слова правды! Куча бездомных собак, мертвая лошадь, недоваренная, кошмарная еда, старье на стенах, мадера вперемешку с царской водкой — ужас полный!

Тут остановка сознания, вот — земля!? Вот на чем стоим?! Но не на земле же стоим. «Нет бессмертья на земли…» — сказал с горечью Лермонтов. А в поэме Гоголя полет, и горизонты, горизонты… И его истинная Россия — горизонт.

27 февраля 2019

Показать статьи на
схожую тему: